Мои ноги целенаправленно несли меня к последней из трех дверей, которые выходили в коридор. Они не обращали ни малейшего внимания ни на мои ставшие тем временем ватными колени, ни на бешеный стук моего сердца, ни на сильнейшую головную боль, которая уже давно превзошла по силе все приступы мигрени, которые я пережил за всю свою жизнь, и, нарастая в темпе стаккато моего бешеного пульса, наконец стала совершенно непереносимой. Я почувствовал во рту вкус чистой желчи и с трудом удерживался от приступа рвоты, открывая дверь.
Так же, как и входная дверь этого здания, эта дверь была лишь прикрыта. Но в отличие от той, эта дверь даже не скрипнула, а легко и плавно открылась, как только я легонько толкнул ее ладонью. Моему взгляду открылась панорама комнаты, которая уже была мне хорошо известна.
Я никогда здесь не был, меня не приводили сюда, чтобы устроить выговор за тайное курение в укромных уголках, за шпаргалку на английском, за стрельбу жеваными бумажными шариками. Мало того, что большинство из этих вещей вообще нигде и никогда со мной не случалось (за исключением списывания на контрольных — и не потому, что я был плохой ученик, а просто иногда это гораздо удобнее), в отличие от большинства моих одноклассников, просто я вообще никогда не был в этом интернате. Я никогда не был в этом директорском кабинете. И несмотря на это, я знал с абсолютной уверенностью, разглядывая в трепещущем свете зажигалки, которая постепенно все больнее жгла мне большой палец правой руки, сквозь слезы, которые застилали мне глаза из-за невыносимой головной боли, что это именно кабинет директора. Помещение было очень большим, слишком большим даже для кабинета директора. Мне показалось, что оно занимало минимум пол-этажа, и был бы, наверное, удивлен, что все здесь кажется мне таким невероятно знакомым, если бы боль во лбу, в затылке и даже в загривке не была такой ужасной. Поэтому то, что я мог разглядеть сквозь пелену слез, я воспринимал просто как факт, а не как что-то достойное моего интереса или любопытства, и уже не пытался себе объяснять, почему вообще я здесь оказался. Все равно я не мог бы это себе правильно объяснить.
Помещение было заставлено массивными стеллажами из темного дерева, которые были преимущественно абсолютно пустыми, покрытыми пылью, и наверняка в них гнездилось огромное количество пауков (боже мой, пауки, не пора ли мне смываться?). И тем не менее я легко мог представить уйму книг в толстых кожаных переплетах и канцелярских папок, которыми когда-то были до упора заполнены эти стеллажи. Кроме того, о комнате стоял единственный, также совершенно пустой шкаф, шарниры которого не выдержали груза десятилетий и уже не могли удерживать на себе дверцы, так что они, скособочившись, опрокинулись вовнутрь, и, казалось, любого дуновения ветра было бы достаточно, чтобы вся конструкция рухнула на темные половицы. Кроме того, в комнате находились еще кровать без решетки и матраца, массивный письменный стол и совершенно запыленное, сухое, растрескавшееся кожаное кресло. Хотя помещение, очевидно, не использовалось уже многие десятилетия, сквозь почти сантиметровую пыль просвечивало былое великолепие давно прошедших времен. Красное дерево. Здесь все было изготовлено из красного дерева, покрыто резьбой, и было чуть больше, массивнее и надежнее, чем необходимо. Собственно говоря, я сейчас находился в такой же гостиничной комнате, как те ученические, которые нам предоставил на ночь фон Тун, только класса люкс.
Особенно письменный стол посередине комнаты даже в том виде, в котором он находился, наполовину погребенный под слоем пыли, из которой можно было при известной ловкости соткать маленький шерстяной коврик, вызвал бы у любого антиквара приступ оргазма. Это была настоящая мечта из красного дерева, любовно украшенная резьбой, позолоченными украшениями и изысканными, тонко выполненными и даже до сих пор крепкими позолоченными ручками выдвижных ящиков, помещенных слева и справа, по четыре с каждой стороны, между столешницей и полом.
Я знал, что ящики не откроются. И все же я попробовал открыть один из них, чтобы убедиться в этом. Тщетно подергав за пыльную позолоченную ручку, я опустился перед этим антикварным столом на корточки и ощупал, увереннее, чем мне бы хотелось, одно из резных украшений стола, сотканное из множества крохотных цветочков. Мои пальцы почти автоматически надавили на одно определенное место, которое подалось с легким щелчком. Я услышал звук распрямившейся пружины, и одновременно с этим как будто что-то сдвинулось на задней стенке стола. Я, пошатываясь, обогнул его с другой стороны и снова опустился на колени, пока не началась тошнота. И все-таки мне было тяжело держать голову, когда я схватился за тонкий, шириной с ладонь, ящик, который выдвинулся на задней стороне стола при помощи механизма, который отодвинул маленькую деревянную планку. Пульсирующая боль во лбу, похожий на гул шум в ушах, чувство, как будто кто-то вскрывает мне череп, наполняет его водой, закрывает отверстие и непрерывно накачивает мне череп воздухом — все эти ощущения лишили меня всякого рассудка. Я почувствовал во рту вкус чистой желчи и желудочного сока. Мои ноги задрожали.
Мои руки нащупали бумагу. Молнией пронзило голову, я вскрикнул от боли, и слезы потекли из глаз таким мощным потоком, что я уже не мог их сдержать. Они бежали по холодным щекам и падали на пол, прямо к моим ногам. Я сунул зажигалку и карман. Даже тот слабый свет, который она излучала, невыносимо резал мои глаза, и казалось, они далеко вылезли из своих орбит, а тысячи маленьких сосудиков внутри них лопнули и истекают кровью. Да что же это такое, черт возьми?! Что случилось со мной? Я всегда был уверен, что нет ничего хуже зубной боли или сильного приступа мигрени. То, что случилось теперь со мной, было, несомненно, во много раз хуже, чем все это, вместе взятое. Примерно так я представлял себе ампутацию головы без всякого наркоза, в полном сознании.